«Интересная штука — полоса отчуждения», — замечают Ильф и Петров в самом начале романа «Двенадцать стульев»: они только что отправили героев в погоню за гамбсовским гарнитуром, и те, едва разогнавшись, вдруг очутились на территории, где действуют свои особенные законы: «С той минуты, когда гражданин вступает в полосу отчуждения, которую он
Ильф и Петров замечают, как разномастные граждане трудящиеся, пройдя через полосу отчуждения, теряют отличия и превращаются в единое тело: оно занимает места согласно купленным билетам, достает сверток с жареным цыпленком и принимается травить анекдоты. Чуть позже авторы развернут эту трансформацию вспять, выпарив из коллективной пассажирской взвеси разные идентичности, для этого опять же придется забросить персонажей на вокзал: «Через Александровский вокзал входит в Москву иностранец на каучуковых подошвах, в костюме для гольфа. С Курского — попадает в Москву кавказец в коричневой бараньей шапке с вентиляционными дырочками и рослый волгарь в пеньковой бороде… Самые диковинные пассажиры, однако, на Рязанском вокзале. Это узбеки в белых кисейных чалмах и цветочных халатах, краснобородые таджики, туркмены, хивинцы и бухарцы, над республиками которых сияет вечное солнце». В здании, разделяющем оживленную площадь и железнодорожные пути, с людьми
Классический тому пример в литературе — сцены из «Анны Карениной»: вокзалы тут возникают трижды, и всякий раз для Анны это влечет перемену участи. Взгляд переключается, все начинает выглядеть
Человек проходит через буфет и зал ожидания, как через реку с живой или мертвой водой — и на другом берегу его ждет новый мир, залитый светом радости, или безжалостное наведение на резкость, заставляющее увидеть, что все светлое и радостное было оптическим обманом. Стикс и Лета, ворота в рай или в ад: так Цветаева расслышит в станционных гудках слова, привидевшиеся однажды поэту в путешествии по загробному миру: «И крик полустанков: // Не Дантов ли // Возглас: // „Надежду оставь!“»
Ангелы небесные и силы преисподней борются за душу (и терзают тело) Венички на площади перед Курским вокзалом: в мире
Принять или изменить судьбу, потерять старого себя или прийти к новому: перед этим выбором оказываются люди, пережившие войну, пытающиеся заново склеить разбитую жизнь, и местом, где разворачиваются эти драмы, снова становится вокзал. Герой «Пяти вечеров» Александра Володина, решивший окончательно порвать с прежней своей любовью, пьет горькую в вокзальном буфете. Груз потерянного, не прожитого вместе, вообще не сложившегося в жизни оказывается неподъемным — по выражению Майи Туровской, «гордая моральность, испытанная войной» не дает пойти на компромиссы и согласиться с полуправдой получувств. И здесь же, на вокзале, он отказывается от всех своих планов и едет обратно к любимой — чтобы сбросить этот груз, довериться другому и другого принять, нужно было очутиться в точке, где ветвятся маршруты и расходятся пути.
Похожая история — в рассказе Андрея Платонова «Возвращение»: солдат возвращается с войны в семью и не может принять то, как все изменилось, согласиться с жизнью, которую его близкие прожили без него. И только оказавшись на вокзале, чтобы уехать навсегда, он как будто сбрасывает старую кожу: «Прежде он чувствовал жизнь через преграду самолюбия и собственного интереса, а теперь внезапно коснулся ее обнажившимся сердцем». Чувствует это — и возвращается, уже новым человеком, к своим. Вокзал — место, где душа может раскрыться, очиститься, ее, эту душу, здесь можно излить или выплеснуть, и для этого даже не обязателен случайный попутчик, иногда, как в стихотворении Евтушенко, достаточно вокзала самого по себе: «И пошел к тебе, ночной вокзал, к пьяному и грязному, но другу».
Этот же образ — вокзал как друг — возникает и у Бориса Пастернака («Вокзал, несгораемый ящик // Разлук моих, встреч и разлук, // Испытанный друг и указчик, // Начать — не исчислить заслуг»), но у этого автора особые отношения со всем железнодорожным. Пастернака завораживает не столько монументальность вокзалов, сколько вообще путевая инфраструктура — насыпи, развилки, полустанки с загадочными названиями («Попытка душу разлучить // С тобой, как жалоба смычка, // Еще мучительно звучит // В названьях Ржакса и Мучкап»), а также все, что летит и движется поверх и мимо: это сложная инженерия, которая живет непостижимой для человека, почти природной жизнью — и врастает в природу. Вокзал — ворота в эту кипящую жизнь («Бывало, раздвинется запад // В маневрах ненастий и шпал // И примется хлопьями цапать, // Чтоб под буфера не попал»), и вместе с тем ее кульминация, высшая точка сложности. Здесь много всего, и все здесь чрезмерное, поражающее масштабом и пышущее энергией: «Стеклянные воздушные шары. // Наклонность сводов к лошадиным дозам. // Прибытье огнедышащей горы, // Несомой с громом потным паровозом» («Спекторский»). Вокзал разрастается, ветвится, дотягивается почти до неба, как лес или храм, и чувства, которые переживает оказавшийся под этими сводами автор, смещаются от изумления к благоговению:
«Там, как орган, во льдах зеркал
Вокзал загадкою сверкал,
Глаз не смыкал и горе мыкал
И спорил дикой красотой
С консерваторской пустотой
Порой ремонтов и каникул»
(«Высокая болезнь»)
Место идеальной полноты, где все уже свершилось и воплотилось, и времени больше не будет — такое видение вокзала возникает у Ахматовой в набросках к неоконченной поэме «Русский Трианон»:
«
Не тот последний, что сгорит
А самый первый, главный — Белый Зал
В нем танцевальный — убран был богато,
Но в зале том никто не танцевал».
Пропахший
Вокзал — это место, где все ушедшее остается живым, тени прошлого бродят и дышат, и
У Мандельштама есть и другое стихотворение, где на вокзале останавливается время, но уже в другом смысле. «А не то веревок собери // Завязать корзину до зари, // Чтобы нам уехать на вокзал, // Где бы нас никто не отыскал»: здесь на вокзал бегут, чтобы скрыться от опасности, избежать ночного ареста — и стать невидимым, может быть, даже не существующим. Оказаться там, где нет больше ни лиц, ни имен, ни времени.
А что на вокзалах время начинает двигаться